Валаамские зарисовки (из дневника Юрия Кряквина 1974 года)
Валаам, Никольский скит. Дом инвалидов. Зарисовки из сумасшедшего дома
На старой скамейке, возле сарая с гнилыми дровами, сидела сестра-хозяйка и жрала булку с яблоком. Рядом искоса наблюдал умалишенный. Сестра-хозяйка, увидев его, заорала благим матом:
— Ты шо? Ёб мать, на мене хлядишь, а? А ну-ка, подь суды!
Больной робко подошел к ней. Опустив голову, он вздохнул и встал на колени.
— То-та, — промычала она, сжирая свою булку с яблоком. — Вот так-та, подя будя луша. А то хлядит, а? Счас быстро укол в жопу садану.
Больной заплакал.
Рядом с сестрой-хозяйкой заржала баба, жутко, по-мужицки.
— А ты глянь на дурика-то, — сказала она. — Он и впрямь боица, а? Ну, ладно рыдать-то как баба, никто тебе укола делать не будет. Ты лучше покажи нам свой …, да подрочи его, чтобы мы видели.
Больной встал на ноги, вынул из штанов … и начал дрочить. У баб „потекли слюни“. „Жуткая“ баба заржала и, подбоченясь, пошла в дровник. Зайдя в него, она позвала больного. Тот по команде побежал в сарай…
Через несколько минут „жуткая“ баба вышла из сарая в приподнятом настроении. За ней вышел больной. Глаза безумные, рожа его была довольная. Баба приказала сидеть у сарая и ждать… Больной уставился на сучку косыми глазами…
А, между тем, другая компания жрала траву наперегонки.
Бабка Дуня – Ангел мой
…Настроение было скверное. Головные боли не отпускали меня, зуд в ушах, одиночество — и эта келья. Келья, в которой все давит… Обычный неуютный вечер на Валааме. Хочется выбежать на улицу и заорать в небо.
Мысли переплетались: я думал о Валааме, вспоминал Питер, постепенно уходя в сон…
На коридоре истошно орала баба. Матерясь и проклиная все и всех, она рыдала, выла, как воют волки в зоопарке, вгрызаясь своими клыками в стальную решетку, злобно косясь вслед уходящим людям.
Утром в дверь постучали. Робко вошла долговязая старуха, похожая на бабу-ягу. Большое костлявое тело было еще сильным, руки очень длинные, рабочие, наполненные натруженными венами. В русском сарафане выше колена. Костлявые корявые ноги были украшены огромными яркими красно-белыми футбольными бутсами. Лицо с большими волосатыми ушами; нос, как высохший баклажан, заляпан огромными угрями. Из ноздрей торчат седые волосы. Беззубый рот, напоминающий спортивный лук с провисшей тетивой. Подбородок округлый, острый. Очень хитрые живые глазки с подвижными бровями, которые, то и дело, поднимали и опускали тяжелые огромные морщины на лбу, обрамленном шелковистыми седыми волосами.
— Ангел мой, к вам можно? — спросила она, сверкая своими хитрыми бесцветными глазками.
В голосе было что-то гнусавое.
— Прости, ангел мой, бабку Дуню, но у нее есть дело.
Она ловко передернула глазками, косясь на недопитую бутылку водки.
— Вам дровки нужны, — спросила она, — или воды принесть? Так бабка Дуня, ангел мой, это все быстро, мигом… Ангел мой! Опохмели бабку-греховодницу, а то никак не могу прямо ходить — старею. Вот я какая, бесстыжая, ну прости, прости старую бабку Дуню, совсем уж старухой стала, а выпить надо, — бойко закончила она.
У меня осталось немного водки после вчерашнего гостя. Я налил бабке Дуне полстакана. Она перекрестила лоб и выпила.
— Закусите, баба Дуня,— сказал я.
— Нет, ангел мой, и так хорошо бабке Дуне. Вот теперь бабке Дуне очень хорошо.
Лицо бабки Дуни оживилось, казалось, что все морщины также бойко двигаются, как и ее живые глазки.
— Ангел мой, налей! Ангел мой! — орала бабка Дуня. — Налей! Налей безбожной бабке Дуне чуточку…
Я налил еще. Бабка Дуня выпила, перекрестилась, почему-то образом она выбрала меня, и стала приставать:
— Ангел мой, дай ручку поцелую!
Я запретил ей даже думать об этом, но она припала к руке своими холодными губами и поцеловала ее.
— Ангел мой, прости бабку Дуню! А теперь прощай!
Я сел возле окна. На Валааме осень… Скоро пойдет снег…
На коридоре истошно заорала бабка Дуня, матерясь на все и всех. Мне стало смешно. Я приоткрыл тихонечко дверь и выглянул в вонючий коридор с тусклыми лампочками и прочим хламом. Бабка Дуня плелась к лестнице и истошно орала на испуганного кота Ваську, который обоссался от страха и, шипя, трясся всем телом. Из старого картофельного ящика с треском разбежались крысы в разные стороны.
Футбольные бутсы все дальше уносили от меня бабку Дуню…
***
…Утро было тихое, ласковое. Ладога стояла, отражая свою зеркальную поверхность в небо.
Посмотришь со скалы в даль ладожского простора, и так хорошо становится на душе. Жизнь!
Медленно поднимается солнце, освещая горизонты озера, очерчивая скалистые гранитные острова. Белые чайки игриво парят в воздухе, готовясь к новому дню, дню радостей и разочарований…
Володя проснулся вместе с утром. Озябший от ночного шторма, вздрагивая и ежась от холода, он бодро залез на коляску, пристегнулся ремнем, пошарил в карманах, достал сигарету „ТУ-134“ и закурил…
Загудели белые теплоходы, извещая о своем прибытии на Валаам. Володя поднялся на пристань, сел поудобней у сломанной березы и стал всматриваться в даль ладожского простора. По его губам можно было определить, что он пел грустно песню…
Показались белые долгожданные корабли. Один, два, три, четыре…
— Напьюсь! — громко сказал он. И покатился под пристань доставать из тайника вяленую горько-соленую рыбу.
Серая пристань
— Бах! Бах! Привет, бляха муха!
На меня смотрел волевой человек, уже седой, хоть и молод, с правильным утонченными русскими чертами лица.
Володя попал в Дом инвалидов в 1973 году. В прошлом геолог-изыскатель… Его нашли под толщей снега… Очнулся в больнице после ампутации ног. Отказался от прежней жизни.
Закрутила его новая жизнь, жизнь сложная, полная страданий и горя. Все это его не надломило, а перестроило по-новому…
Было трудно, терял равновесие на маленькой колясочке, но потом освоил и это. К людям относился с теплом и состраданием. Любил людей. На жизнь, водку, табак и прочее добывал деньги честным путем: ловил рыбу на удочку, вялил ее и исчезал из „дома“ на несколько дней на Красный скит, где постоянно были толпы туристов и много теплоходов. Продавал рыбу, общался с людьми и пил водку. Когда теплоходы уходили, он долго сидел на пристани и всматривался в удаляющиеся праздничные ярко освещенные корабли, уносящие в себе беззаботных туристов.
На душе у него было тоскливо: он понимал, что никогда не вернется в прежнюю жизнь.
Ладога раскачивалась, бурлила, гремела, холодила его душу, разрывала его изнутри, говоря: „Все. Все кончено, Володя. Ложись спать. Завтра будет утро, будут новые люди с белых теплоходов, и ты поиграешь с ними. Ты будешь казаться равным. Старайся, Владимир, а сейчас иди спать, спать… спать…“
Темнеет. Он сидит под сломанной березой, на пристани, и не может сдвинуться с места.
Сумерки… Дождь… „Иди!“ — и он покатился с пригорка под серую пристань.
Отстегнулся от своих ног, коляски, положил на нее голову и тихо заплакал. „Эх!“ — вздохнул он, и сказал сам себе: „Вот так вот, бляха муха“.
Его короткое тело с сильными руками и красивым лицом лежало под серой железобетонной пристанью на черно-зеленых камнях, омываемых пенистой холодной ладожской волной.
Он заснул…
Пробуждение
Ранним утром, когда прохлада чиста, и воздух пахнет кварцем, я вышел в четырехугольник Спасского монастыря.
Чистое небо и яркое солнце.
Как прекрасен четырехугольник ранним утром! В кельях еще многие спят тихим мирным сном. Кошки лениво потягиваются на карнизах. Голуби слетают, падая с колокольни вниз, расправляя крылья у самой земли. Где-то потрескивает крыша — это огромный кот прогуливается, добывая себе какую-нибудь неосторожную птичку.
Под аркой заскрипела телега.
Старая сивая кобыла, лениво перебирая ногами, тащит свой груз. Рядом идет конюх, очень похожий на свою лошадь. Толстомордый, заросший жесткой щетиной, курносый добродушный мужик напоминал крепостного, пришедшего в двадцатый век со своей кобылой. На нем была одета большая новая фуфайка, черные брюки хэбэ и сандалии двадцатых годов на грязных голых лапах. На голове плохо держалась кепка. Он то и дело поправлял ее огромными ручищами.
— Привет, Валентин! — игриво сказал я. — Ну, что? Кепка сваливается? Нужно другую, побольше размером.
Валентин насупился и пробормотал:
— Кепка как кепка, нормальная. Стакан водки просит. А как выпью, она и прилипнет к башке так, что в жизнь не отодрать… Слышь, а у тебя нет для нее „прилипалки“?
— Нет, Валя, да и рано. Что же, ты, по утрам пьешь…
— Тьфу! — злобно заорал он, как ужаленный, в пробуждающемся четырехугольнике под огромным голубым небом. — Но! Твою мать… Но! Поехала! Не х… тут разговоры говорить!..
— Ничего, — смачно харкнув в сиреневый куст, обиженно сказал он, удаляясь с ошалелой лошадкой. — Любка, продавщица, в магазин сойдет, вот тогда и кепка к башке прилипнет.
Валаам проснулся.